Русская поэзия | Мария Маркова

Мария Маркова

 
 
МАРКОВА Мария Александровна родилась в 1982 году в пос. Мыс Шмидта Магаданской области, в семье геологов-разведчиков. В раннем детстве переехала в Вологодскую область. Закончила филологический факультет ВГПУ.
Дипломант международного литературного Волошинского конкурса (2008, 2010). Финалист поэтического конкурса «Заблудившийся трамвай» имени Н.С. Гумилёва (2010). Лауреат премии Президента Российской Федерации для молодых деятелей культуры (2011) с формулировкой «за вклад в развитие традиций российской поэзии». Лауреат фестиваля «Киевские лавры» (2013). Член Союза российских писателей.
В издательстве «Воймега» вышло в свет два поэтических сборника: «Соломинка» (2012) и «Сердце для соловья» (2017). Публиковалась в «Литературной газете», в журналах «Дружба народов», «Новый мир», «Знамя», «Сибирские огни», «Северная Аврора», «Дети Ра», «Новый берег», «Введенская сторона», «Вологодский ЛАД», «FloriДа», «День и Ночь», в альманахе «Илья».
Живёт в Вологде.

Фото Алексея Ушакова
 

  "Об ушедших вслух не говорю..."
Ирочка
Письма
"Что вы знаете, местные небожители..."
"С высоты – и с такой, что не страшно..."
"Как будто я помню, куда приведёт меня память..."
Голоса
 

 * * *

Об ушедших вслух не говорю. 
Все они оплаканы от сердца. 
И под снегом неба на краю 
я для них рубашечки крою, 
чтобы каждый мог потом одеться. 

Выйдет Вера, чистая, как свет, 
и ресницы длинные поднимет. 
Выйдет Рая, а за нею – дед. 
Деду восемь или девять лет, 
а у Раи – праздник, а не имя. 

Для её небесного крыла 
тот рукав из самого земного 
полотна полынного, льняного 
отпевает целый день игла. 

Будет прах в сиянье облечён 
и спасён от смерти и распада. 
Станет прах одной из жёлтых пчёл 
в облаке сиреневого сада. 

Пусть в саду, над лугом и в лесу 
пчёл моих за то, что рядом были, 
держит этот воздух на весу 
легче лёгких ангелов и пыли.




ИРОЧКА

Помню, все мы бежали к реке,
в ослепительном солнце горели,
на своём языке щебетали
и летели, летели с горы.
Птицы лёгкие, просто птенцы,
как один, тонкорукие дети,
пролетели, почти не дыша,
а теперь – никого не найти.

А теперь никого не найти,
но из пёстрого гомона, крика
выделяется голос один –
земляника, – зовёт, – земляника.
У одышливой Ирочки есть
позвонок журавлиный, но вес –
как бежит она, ты погляди-ка,
спотыкаясь на каждом шагу,
лоб в испарине, щёки багровы,
и свистит: не могу, не могу,
я так быстро бежать не могу,
я потом догоню, – и ни слова
ей в ответ.
                 Где ты, Ирочка, где?
Спишь ли в травах шумящего леса
или белой звездой на воде
ты сияешь, не чувствуя веса?
Или ты за прилавком своим
продаёшь целый день молодым
дым забвения, воду Коцита?
А ещё бы любви им, но нет –
этот чистый нетронутый свет
не найти в темноте дефицита.

Земляника, – шепчу, – обернись,
руки сладким испачканы соком,
грузный птенчик двора, что нам жизнь,
искупавшимся в смерти высокой.
Мы с тобой полетим, раз-два-три,
нелюбимые дети, за нами –
тополя и дома, посмотри,
список летних проказ с именами.
Нас накажут за этот полёт,
поменяться не в силах местами.
Мы с тобой от земли оторвёмся вот-вот
и совсем невесомыми станем.




ПИСЬМА

Я пишу тебе письма обычно под утро. 
С розоватых небес осыпается пудра, 
а в углу этой комнаты чёрным куском 
пианино молчащее с пылью на крышке, 
и на нём – Коломбина, французская книжка, 
сувенирная трубка с кривым мундштуком,
 
чепуха, заменившая взрослым игрушки, 
красный ёлочный шар, золотистая стружка 
и бутылка с британцем, вместившая дух 
можжевельника, леса морозного, хвои, 
одиночество мягкое, чувство живое 
и пространство моё, потерявшее слух. 

Этот город уже поднимается. Слышно 
в непрогретой мансарде, как ветер на крыше 
водит пальцем по карте, катает листву, 
и ещё, за окном – эта бледная лодка, 
тонкий месяц, дырявый, качается кротко, 
еле держится месяц слепой на плаву.
 
С розоватых небес осыпается пепел, 
первый снег, неопознанный тающий лепет, 
полусонные бабочки, перья, цветы. 
Только в комнате смутно я чувствую свет их, 
эту тяжесть и хрупкость изломанных веток, 
эту близость прекрасной пустой высоты.
 
Я пишу тебе письма из маленьких комнат, 
где предметы на ощупь тепло твоё помнят, 
где всегда просыпаешься с лёгкой тоской, 
а среди тесноватых кирпичных коробок 
вырастают стога, голубые сугробы, 
застывает под корочкой льда молоко.
 
…и ещё, эти письма не пишутся в спешке, 
их встречают, как всяких людей, по одежке, 
а потом открывают и ахают: ах!.. 
А из писем летит, то в слезах, то в испуге, 
Коломбина, ломая прозрачные руки, 
с белой пудрой на детских печальных губах. 




* * *

Что вы знаете, местные небожители, 
что вы видели в голубой пелене? 
Гавриила-архангела в белом кителе? 
Серебристую чайку на валуне?.. 
Я пришла задыхаться, легко печалиться, 
молча плакать, подслушивать у воды 
бесконечные разговоры чаячьи, 
различать полустёршиеся следы. 
Вам волна лепетала уже, наверное, 
непонятное обо мне, и пусть. 
Это воздух предчувствия, суеверное 
время, персидской сирени дымящий куст. 
Я же видела в радужных одеяниях 
небо утром, видела темноту 
так, что больно теперь от любви сияния, 
так, что страшно теперь пересечь черту. 
Век разреженный, точно воздух. Разве им 
полной грудью можно дышать, когда 
мы стоим напротив – такие разные, 
как огонь сжирающий и вода. 
Между мной и миром полоска отмели. 
Бросить камень – и подтвердить, вина 
в том, что счастье, завидуя, разом отняли, 
списку чёрному вверили имена. 
Ой, волна, волна ты моя высокая, 
будь легка и ласкова, до меня 
снизойди, холодная и глубокая, 
от чужого спаси огня.




   * * *

С высоты – и с такой, что не страшно –
полуобморок, рокот в крови –
над рассеянным светом вчерашним  
долго пели мои соловьи.
Долго пели кузнечики. Долго
выжималась из слова вода,
и осталась сухая иголка,
дар сосновый. Уже никогда
не ходить без следа от укола.
Всё любили – теперь отдаю:
поцелуй на скамейке у школы
и проточную память мою.

Эта память не плачет, не просит,
только узкую ленточку вьёт,
только белые платьица носит,
только детские песни поёт.




* * *
 
Как будто я помню, куда приведёт меня память, 
пчела повивальная: плакать и медленно падать. 
Терновый мой вестник, хреновый мой провожатый, 
надкушенный, звонкий, к щеке опалённой прижатый. 
Как будто я знаю на том же – своём – языке, 
какая из улиц спускается к самой реке.
 
Там всё ещё заросли, белые цветники, 
ивовые заросли, дымчатые венки. 
Полощут бельё, и вода забирает на дно 
то ленту, то юбки воздушное полотно.
 
Одна наклоняется. Икры блестят от воды. 
И овод гудит. И вода размывает следы. 
Другая под нос напевает, свивает жгуты.
Над ней стрекоза, синева, пустота высоты. 
Так просто, как всё, что вокруг происходит всегда – 
и овод гудит, и следы размывает вода.
  
Как будто я вижу, вот тут подглядела случайно, 
как падает камень, как щепку уносит, качая. 
С корзиной тяжёлой идут, поднимаясь, легки, 
неясные тени, забытые старики, 
совсем ещё юные, гибкие – не спугни. 
Они ведь уверены, что совершенно одни.




ГОЛОСА

Голоса живут в другой стране, 
где в горшочках красных на окне – 
белая геранька и алоэ. 
Мама ходит в платье по стране. 
Папа носит тонкое пенсне. 
Ветер пахнет снегом и золою. 

А в кульке бумажном полкило 
карамели – вот уж повезло – 
розовой, с немыслимой кислинкой. 
Можно просто спрятаться в углу 
и трясти по памяти золу, 
и справлять по памяти поминки. 

Мама будет плакать и молчать. 
Папа будет пить с мелиссой чай. 
Ветер будет листьями играться. 
Я же буду чаще замечать, 
что слова кривятся и горчат, 
а пластинка будет заикаться.

Там они – чужие голоса. 
У меня же мамины глаза 
и от папы что-то, как приметы. 
Вот, мол, я какая тут сижу 
и в альбом потрепанный гляжу 
на герань, прозрачную от света.