Русская поэзия | Константин Савельев

Константин Савельев

 
 
 

  "Накануне большого потопа..."
"До последней, обещанной Богом земли..."
Везунчик
"У житейского итога..."
"Мы с ним пивали не боржом..."
"Когда меняли вид материки..."
"Полешки уходят в дымок над трубой..."
"Был хозяин жаден до работы..."
Путь к милосердию
"Ах, как мир был хорош. Только так залепили под дых…"
 

  * * *

Накануне большого потопа,
нетерпением власти горя,
разделили народ, как холопов,
на похмелку три шустрых царя.
 
И спокойно всё было сначала.
Промолчал удивлённый народ.
Шелупонь их на царство венчала
и смотрела им преданно в рот.
 
– Что там царство, великое дело…
Излучая спокойствия свет,
стали править они неумело
в ожиданье великих побед.
 
Славен царь, коль в чести он и в силе,
но судьбинушка царская зла –
ведь корону из золота лили,
и корона была тяжела.
 
Ну а эти …
                    – Европа… Европа…
Пошустрили – и путать следы…
Накануне большого потопа.
Посерёдке вселенской беды.




* * *

До последней, обещанной Богом земли
доберусь – как и все – без труда…
как друзья отплывали, по отмели шли,
словно вброд торопились туда.
 
Потихоньку в толпе, становясь одинок,
Привыкаю: на том берегу
и трава зелена, и прохладен песок,
и духмяная радость в стогу.
 
И когда меня здесь загоняют в углы,
когда смрадом несёт из окна,
вспоминаю, что ждут и сдвигают столы,
открывают бутылки вина.
 
И что стоит гиеновый века оскал,
если встретят на том берегу…
я, в конце-то концов, почти всё написал
и исправить уже не смогу.




ВЕЗУНЧИК

 
Мой друг приезжает домой из Кабула,
в московской квартире на краешке стула
прикрытая пылью записка жены:
– Прости, мы друг другу давно не нужны…
А он из Кабула волок чемоданы
для нежной, прекрасной,
единственной дамы…
Ну что ж, и такое случается:
стоят чемоданы и скалятся.
Дружок – он везунчик из мотопехоты,
у мотопехоты хватает работы,
ему поцарапала пуля плечо,
а так – обошло.
Везунчик в Москве вечерами гуляет,
дублёнки сбежавшей жены пропивает…
А отпуск прошёл – сапоги натянул,
побрился, постригся – и снова в Кабул.




   * * *

У житейского итога
молодость – в цене.
Хоть хорошего немного
было на войне.
 
Чтобы на державной тризне
протрезветь с лихвой,
двух годков хватило жизни
полутыловой.
 
В феврале напьются крепко
белые виски:
бензовозы, да разведка,
да мотострелки.
 
Те, чья почта номерная
всё в чужом краю,
те, что вместе поминают
молодость свою.




* * *

Мы с ним пивали не боржом,
любили матюган…
Убили кухонным ножом.
А он прошёл Афган.
 
Он, может, друг был, может, брат.
Он жил, почти не жив.
Ведь за спиной остался ад,
где Мазари-Шариф.
 
Он был натянут, как струна,
угласт, как пацаны,
и ненавидел ордена
распавшейся страны.
 
Совсем не муж и не отец,
и в пиджачке не смел…
И в этом мире не жилец.
Вспорхнул – и улетел.




* * *

Митрополиту Филиппу – 
Фёдору Степановичу Колычеву
Когда меняли вид материки,
здесь жили люди – нынешним не ровня…
На Соловках – Филипповы ставки,
и рядышком – Филиппова часовня.
 
Здесь нынче осень. Воздух серебрист.
Подкараулив, падает на плечи
наполовину пожелтевший лист,
что тяжелее жизни человечьей.
 
Наверно, так же, глядя в синеву,
игумен шёл по этим тёплым плитам,
он ранним утром отплывал в Москву,
в опричную метель митрополитом.
 
Был царь лобаст и на расправу скор,
не в состраданье верил, а в измену…
Остался белый, праздничный собор,
да этот пруд, да крепостные стены.
 
Здесь нынче осень. По мосткам, гужом,
пройдём сквозь лес и в дом упрёмся хмурый,
где в тёмном брусе – глубоко, ножом –
изящно просто – «СПЕЦКОМЕНДАТУРА»…
 
Давно не веря правильным речам,
живу в стране, где два начала слиты:
здесь памятники ставят палачам
и берегут ставки митрополитов.




* * *

     Саше Роскову
Полешки уходят в дымок над трубой,
воскресная в теле истома,
и снег о морозце толкует с тобой,
когда ты выходишь из дома.
 
Закуришь с улыбкой на тёплом лице
и, чтоб тишину не нарушить,
присядешь на зябком дощатом крыльце
прозрачное утро послушать.
 
И слышно, как в землю бревенчатый дом
врастает, ссутуливши плечи,
как речка за лесом течёт подо льдом,
как топятся ладные печи.
 
А там, за околицей, в снежной пыли,
за дымом последнего дома,
чуть видима, тропка на небо с земли –
привычна, понятна, знакома…




 * * *

Был хозяин жаден до работы –
расшибётся, а своё возьмёт…
И крутились в медогонке соты,
и стекал на дно тяжёлый мёд.

 
Гость незваный, я присел в сторонке
и смотрел из дальнего угла,
как пчела тонула в медогонке –
сильная рабочая пчела.
 
В мареве плывя, блестели спины,
пыль и пот мешались пополам,
и хозяин  улыбался сыну,
разгоняя солнце по углам.
 
Белозубый, языкастый, звонкий,
не батрак – хозяин на Земле,
солнечную тонкую соломку
протянувший гибнувшей пчеле…


...................................................

Без восторгов и без укоризны
принимая благости и зло,
хочется сберечь, оставив в жизни
пятнышки, где было так светло.
 
С радостью, что многого не понял,
в счастье удивляться до конца
просто быть пчелою на ладони
сильного и мудрого Творца.




ПУТЬ  К МИЛОСЕРДИЮ

(Отрывки из поэмы)
Как побил государь
Золотую Орду под Казанью…
                               Д. Кедрин
Отстою от тебя на четыреста лет,
на смешенье крушений, сомнений, побед,
войн неправых и правых…
                                        На этом пути
сквозь четыреста лет ты не виден почти.
Всё века распахали, как пустошь – волы,
подобрали оправу, стесали углы.
В них безвестный строитель, случаен и скор,
штукатуркой измазал Покровский собор,
но и там –
                   в штукатуренной, душной ночи –
под ладонью ещё
                           горячи кирпичи…

 

 1552

Вороны кричали с московских крестов
в нагретые солнцем суконные спины,
и мерная поступь стрелецких полков
качала соборы.
                        Гудящей лавиной
шло русское войско в казанский поход.
Под конское ржанье и скрежет обозный
к нему государь выезжал из ворот,
ещё своей чернью не прозванный Грозным.
Шли рати к окраинам русской земли,
в чужие пределы,
                            а в днях неспокойных
за взятой Казанью виднелись вдали
резня новгородцев, ливонские войны,
метла на потёртом опричном седле
и Пыточный двор, где ловили на слове…
Вороны с крестов голосят на Москве
по завтрашней крови.
 
 
 
1547
 (Свадьба)
 
Ты не верь, государь, суетливой молве,
не считай и не помни обид…
Царь летит по Москве
                                   без царя в голове –
грязь ошмётками из-под копыт.
Меж крестами Кремля проступает луна,
льётся в чаши тягучий янтарь…
Это Курбский царю наливает вина:
– За тебя и за Русь, государь!..
Смерти нет, государь, и бессмертия нет –
только бешенство острых клинков…
Пьют за царским столом за любовь, за совет,
пьют за юность стрелецких полков.
 
 
 
   1557
 Грубый фартук прожжён
из-под молота брызжущим жаром,
а ладонь кузнеца,
как остывший металл, тяжела…
Мастер делит брусок
на стрелы узкогубое жало
и зерцало на грудь,
чтобы грудь не достала стрела.
 
Молот падает вниз,
наковальня гудит под ударом –
в слободке кузнецов
наковальни ведут разговор,
а за узкой Неглинной
литейные ставят амбары –
из Пушкарской избы
поднимается Пушечный двор.
 
Молот падает вниз…
И ножи, и щиты, и таганы
откуют мастера –
в гулких горнах душа весела –
и придут в благовест
к образам у Кузьмы и Демьяна –
к работящим святым,
покровителям их ремесла,
…И живут кузнецы,
дело вроде нехитрое зная:
бей кольцо на кольцо –
а кольчуги идут нарасхват,
но одну береги –
ту, в которой детей обнимают
и на стены идут,
торопящий услышав набат…
 
 
 
1564
 Багровый закат на пластинах слюды.
Царь окна велит распахнуть.
От первой удачи до первой беды
протоптан коротенький путь.
Лампада горит под иконой в углу,
Христос на иконе суров.
Лежит воевода на скользком полу –
любимец разбитых полков.
И бешенство можно ещё удержать,
пока не хлестнуло кнутом,
и можно совет, как бывало, собрать
за дружеским равным столом,
и слушать за кубком нескорую речь –
друзья ведь не льстят и не лгут, –
что, дескать, властитель обязан беречь
служилый и воинский люд…
 
Лежит воевода, словами соря,
бородкою плиты метёт,
лежит на столе за спиною царя
донос на больших воевод,
которых за дружеский стол соберёшь,
которым хвала и почёт…
Обычный доносец, наверное, ложь.
А в общем-то – кто разберёт…
 
А бешенство душит. Икона в  углу.
Христос на иконе суров.
Лежит воевода на скользком полу –
любимец разбитых полков.
 
 
 
* * *
Я в шестнадцатый век
прихожу из татарской неволи,
из тоски полонянок,
где песен протяжная грусть,
из раздоров князей,
где обиженный, ищущий доли
половецкие сабли
в поход собирает на Русь.
 
Я в шестнадцатый век
прихожу из надменного стана,
где, под горечью дани
смиренной главою склонясь,
на княженье ярлык
из ладони великого хана
получает московский,
Орде приглянувшийся князь.
 
Тот, что земли вокруг
будет в горсть собирать по полянам,
строить белые стены –
пусть видят  из ханской дали,
здесь в Успенском соборе
монахи венчают Ивана
первым русским царём –
самодержцем лоскутной земли…
 
Тяжек царский венец.
Всё слышней шепоток за спиною,
что царице отраву
друзей подавали персты…
На январском снегу
погибают полки под Уллою –
слышит царь, как вокруг
начинают трещать лоскуты.
 
Всё отчаянней треск!
Не врагов царь боится – обмана.
Пишет письма из Польши
заклятый, изменчивый друг.
Его имя хрипя,
под кнутом умирает Шибанов…
Да поди разбери,
сколько их ещё ходит вокруг.
 
Ой, надёжа ты царь!
Приглядись – меж пружиною сжатых
государевых дел –
жизнь людская всё ниже  в цене,
вот седлает коня
неизвестный Григорий Скуратов,
трудно в рай, государь,
будет въехать на этом коне.
 
Ой, надёжа ты царь!
Ты изменную рубишь заразу.
Что там щепки считать –
на  Руси под завязку лесов.
Вот тяжёлой рукой
ты опричные вводишь указы
и спускаешь с цепи
торопливых на суд молодцов…
 
 
 
 1572
Поймут ли… осудят?..
                                  гадать не с руки…
И князь королевские принял полки.
В литовских болотах,
                                 удачливый, чёрт,
он насмерть ивановских бьёт воевод.
Забилась под сердце тягучая боль,
но Курбскому верит вельможный король…
А князь перед боем,
                               в глухой стороне,
забывшись под утро в коротеньком сне,
услышит, 
              как зов, 
                         как молитву,
                                              как стон,
едва различимый малиновый звон…
И боль разольётся – хоть криком кричи,
и сердце  споткнётся в морозной ночи.
Край чёрного леса. Речушки излом.
Славянское небо висит над шатром.
А там, у излома замёрзшей реки,
в стрелецких рубахах встают мужики,
что, грудь запечатав широким крестом,
на князевы сабли пойдут напролом.
Поймут ли… осудят?..
                                    пустой разговор…
У князя с царём не кончается спор,
и польскими саблями князю пластать
для русского блага мужицкую стать…
А снег обречённо скулит под ногой.
И утро всё ближе.
                            А утречком – бой.
 
 
 
   1570
Я иду по Москве –
уцелевший в «изменщицком деле»
новгородский мужик,
схоронивший детей и жену,
государевы слуги
меня второпях проглядели,
а потом благодетель
простил господину вину.
 
Я иду по Москве,
меж посадских людей неизвестен,
из двадцатого вижу –
горят в сером утре костры,
глухо колокол бьёт,
на пожаре у Лобного места,
поднимая помост,
деловито стучат топоры.
 
Круглый день по Москве
топоров торопливые стоны,
а Покровский собор –
словно камешек яркий вдали,
а в иконном ряду
за бесценок меняют иконы,
где на ликах Христа 
все страдания Русской земли.
 
Мне шестнадцатый век
ещё кровью измажет рубаху,
возле Пскова в бою
меня польская срубит рука…
натолкнусь на стрелу…
поднимусь при народе на плаху…
где-то под Кашлыком
упаду за плечом Ермака…
 
 
 
* * *
В каждой тропочке пройдённой,
в свете каждого дня
есть громадина родины
за душой у меня.
Мужики ясноликие
с топором у печи,
да разгульные, дикие
атаманы в ночи,
что от волжской околицы 
да к царю на блины
поведут свою вольницу
добывать зипуны.
Ой, ты буйна головушка,
да щипцы палача,
да по красной по кровушке
в белом храме свеча…
 
С чёрно-белой проталины
в синеву загляжусь –
мне в наследство оставили
всю, до донышка, Русь.
В ней под гордыми храмами,
силой колоколов –
ноздри, в полночи рваные,
переплач кандалов,
пятна крови рябинные
меж осенних ветвей,
да бои воробьиные
над могилой моей…
 
 
 
1583
Курбскому
Друзья уходили до срока,
и шеи ломали враги.
И ты из чужого далёка
тяжёлые слушал шаги.
 
Одни умирали на плахе,
других убивали в бою…
В холщовой домашней рубахе
ты смертушку встретил свою.
 
Лампада чуть слышно трещала,
ночь воском текла со свечей,
и смерть у двери постояла
за спинами сонных врачей,
 
свечой освещённая слабо,
босая, в дорожной пыли –
обычная русская баба
из проклятой чохом земли.
 
И силы на стон – не хватало,
путь к пропасти шёл по прямой…
И баба вздохнула устало:
– Пора. Собирайся домой…




  * * *

Ах, как мир был хорош. Только так залепили под дых…
Четверть века прошло. А порою – заноет на срезе.
А река, словно Стикс, отделила одних от других,
и смеялся Харон в голубом офицерском комбезе.

Я в треклятой дали был с ним шапочно, в общем, знаком,
что же вспомнился ты, флибустьер с допотопного Ана,
в день, где хмурый февраль выстилает гвоздики снежком
и холодную водку глотает из ломких стаканов.

Все забудут про всё. И наступит вселенский покой.
И сгоревший летун улыбнётся, смоля сигарету.
Смерти нет, капитан. Ты остался за этой рекой,
где по кругу идёшь и пытаешься выбраться к свету.

Значит, всё – в перегной. И тогда снизойдёт благодать.
На весёлой земле не останется лжи и обмана.
Я монету сберёг, да кому её нынче отдать,
загорелый Харон, бортмеханик со сбитого Ана?..