Среднерусская дорога
-
Среднерусская дорога...
И ухабы, и морока,
и простая, как частушка,
вырастает деревушка:
восемь, что ли, там домов –
в общем, как в частушке слов.
-
Среднерусская дорога!
Каждый дом – шагах в пяти
от державного пути,
здесь отмеченного строго:
то квитанцией налога,
то медалью на груди.
-
Похоронок было много,
свадеб не было почти.
-
Среднерусская дорога
громыхает у порога –
ей как будто всё равно,
если здесь остынет печка,
и обрушится крылечко,
и доской забьют окно.
-
Разве что у мимоезжих,
мимолётных, мимоспешных
шелохнётся, ворохнётся
ощущение стыда,
что из отчего колодца
без следа ушла вода.
-
Среднерусская дорога
поднимается полого
мимо вымерзшего дома,
мимо вымершей избы –
это ясно и знакомо,
это вычерки судьбы,
это – выпало словечко,
укатилось, как колечко,
и не жжётся, не смеётся,
затерялось...
И тогда
и частушка не поётся,
и Россия – сирота.
-
Среднерусская дорога...
Вот и снова – без упрёка –
вырастает, как частушка,
небольшая деревушка:
восемь, что ли, там домов –
в общем, как в частушке слов.
-
Если будет свет в окне –
мне светлей в моей стране.
ДЕРЕВНЯ БЕЛИЦА
-
Пекли мы воронят в лесу – мне доставались ножки,
и пескари считали попасть ко мне за честь,
бывало по полторбы мороженой картошки
я с поля приволакивал, тошнотиков поесть!
-
Хорошего, короче, бывало в детстве много,
и даже председатель катал меня в седле!
Но вот Василь Красевич отстёгивает ногу,
и в хате как-то сразу становится светлей…
-
Вся в коже лакированной, в стальной блестящей сбруе,
и дерево, как леденец, медовое насквозь…
Да я б отдал одну свою, а надо – и другую,
чтобы такую вот иметь! Увы, не довелось.
-
Василь Красевич умер. Протез лежит в курятнике,
загаженный, замызганный. Пропали ордена.
Ну, что, мои сограждане, соратники и ратники,
хоть рюмку с хлебом выставим? А может, на хрена?
-
И Мишка, младший сын его, в отряде космонавтов
зазря лет десять гробился, на пенсии теперь,
речушку осушители сделали канавой,
из леса изуродованного ушёл последний зверь.
-
Родную Могилёвщину, названию согласно,
угробил взрыв чернобыльский весенним тихим днём,
но это – дело прошлое, зачем рыдать напрасно,
двадцатый век закончили! С чего теперь начнём?
* * *
Спокойно и весело даже
живётся на свете, когда
проходят шальные удачи,
и в губы целует беда.
-
И нет холоднее и чище
мгновения, нежели то,
когда невезение свищет
в осиновый сиплый свисток.
-
Ни строчкой не радует почта,
ни друга с тобой, ни жены,
а всё ж хорошо – оттого, что
мосты за спиной сожжены.
-
И нет опасений ни грамма,
шрапнельно поют соловьи,
и сомкнуты зло и упрямо
разбитые губы твои.
* * *
Жизнь должна быть неудачной –
так оно повеселей.
-
Вы хотели б жить на даче?
Я хотел бы – на Земле.
-
Жизнь должна быть неуютной.
Дверь уже отворена.
-
Вы сказали – слишком людно?
Просто комната тесна.
-
Жизнь должна быть несчастливой
в меру мужества и сил,
чтоб кулёчек чернослива
тоже счастье приносил.
-
Тот кулёчек, что в больнице
тихо лёг перед тобой –
из тетрадки ученицы,
из обложки голубой…
ГАГАРИН
Он шёл по ковровой тропинке,
Улыбку скрывал – и не мог…
Но вздрогнули мы: на ботинке
На левом, развязан шнурок.
И сразу весь мир задохнулся,
И сразу весь мир зашептал:
«О, только бы он не споткнулся!
О, только бы он не упал!»
Быть может, его оградила
От малой минутной беды
Того заклинания сила:
«Родной наш, не упади!»
И если бы после мы знали
Минуту последнюю ту, –
Да мы бы дыханьем держали
Его самолёт на лету!
* * *
Как странно, что отец и мама,
Семнадцать лет перед войной
В деревне жившие одной,
Знакомы были плохо, мало!
Я после понял, кто их сблизил,
Как в пыточных тисках войны
Концы деревни сведены:
Лишь две избы не сожжены
И малой горсткой – те, кто выжил…
* * *
Время, наверное, рассыпаться кубикам,
время седеть, как под осень трава, –
стиснули зубы железным загубником
тяжкие и дорогие слова.
Прежние были как рябь
на поверхности,
эти черпнул я со дна родника,
и потому убеждённее верится
в совесть народа и правду стиха.
Было бы это. А строчка обтешется,
вспыхнут сравненья, возникнет
мотив –
слышать бы только диктовку Отечества,
категорический императив.
ЖИЗНЬ
…И будет ночь, как свёрток барахла –
черна,
мягка,
кругла,
вконец дряхла,
и этаким восточным мудрецом
пройдёт она в изодранном халате,
блестя кольцом Сатурна и Стрельцом,
и хвастая величием галактик…
И что-то вдруг аукнется в тиши –
не то блуждающий транзисторный приёмник,
не то разбуженный, обиженный ребёнок,
не то ушибленный, неясный крик души,
в раздумии мы темя поскребём,
вино допьём,
споём и перебудим,
взбесим жильцов –
а ночь, она придёт,
она придёт
и ляжет на крыльцо комком,
тряпьём,
ошмётком мягкой рухляди.
И вдруг опять заноет в тишине –
сова ночная или пересмешник,
кудлатый чёрт, а может, вшивый леший –
а может, грешник
хнычет на рожне?
Мы снова заглянем на дно бочонка –
а дверь откроется – желтеющим рублём,
а на крыльце, в комке, голодная девчонка,
грудная, хилая, сосущая тряпьё.
…вокруг зима сутулится, сугробится,
а мы идём, несём кулёк, и в нём –
поэзия – голодное сокровище,
а молока-то нет, одна сукровица
и та давно разбавлена вином.
Уходим мы, пропащие, нетрезвые,
а за душу цепляется репьём
голодная – орущая поэзия,
одетая в опорки и тряпьё;
уходим мы, и в спину нам глядит
фонарь, как опереточный бандит,
и улица, как лезвие ножа,
узка,
и дождь по ней идёт, дрожа.