Телевизор
-
Смотрю на ваше тёмное веселье,
на скудость ваших умственных затей,
где в золотых штанах вы на постели,
где вам играют скрипки и свирели
и каждый столик просится в музей.
-
Поверили вы в истину – не ту!
Получите вы в сердце пустоту,
смеясь над прочими в своей свободе,
оттаптывая пальцы на плоту
спасающимся в рёве половодья.
-
Не зарекайся, говорит народ,
ни от тюрьмы, ни от сумы… и скоро
вас приберёт не служба прокурора –
он сам сегодня кормится у вора,
у вас, у вас… Но высший суд грядёт.
-
И ни крестом вам золотым метровым
не заслониться… ни дворцом своим…
Рассыплется всё мартовским сугробом!
А всё могло быть спасено одним
раскаянья и покаянья словом.
Вечеринка
-
Отчего-то тягостно и стыдно
перед теми, кто прошёл войну,
эту, на Кавказе. Был в плену
и вопил убого, беззащитно –
как у волка, цепи на ногах…
телекамера в глаза смеётся…
Выкупили. Рассказать никак
даже с водкою не удаётся.
На краю большой родной земли
гнили, обожжённые, смердели…
-
Ну а мы, нарядные, вдали,
телевизор за едой смотрели.
Что помню? В чистом поле волки...
-
Что помню? В чистом поле волки...
метель и сани во дворе...
и: – По вагонам!.. – третьи полки...
и: – Все выходят! – на заре...
Что в прошлом? Ночью крик: – На помощь!
По целине багровый пал...
без сновидений засыпал...
А если сон и был – не вспомнишь,
что это было – мать звала
иль тёплый дождик детства крапал?
Ложилась тень от рамы на пол
и молния в ведре цвела...
Дядька
-
Не ждали дядьку мы зимой суровой,
но слышим ржанье во дворе и скрип.
На розвальнях приехал! Пёс дворовый
полаял в конуре и враз осип.
Плыл пар от лошади и из тулупа,
который на крыльцо взошёл хрипя.
И белый конус выдыхали губы,
и человек в избе явил себя.
Как Дед Мороз, весь в инее косматом,
он долго кашлял, к печке подойдя,
и от него разило самосадом,
он был беззуб и красен, как дитя.
Разделся, поклонился чуть иконе,
он выпил водки, хлеб жевал, как вар.
Но сильный был мой дядька – на ладони
смог удержать кипящий самовар.
Он без конца смеялся: я что мерин,
нам лишь овса да прочь от МГБ...
А спать устроился у самой двери –
мне, говорил, нет воздуха в избе.
Проведал в майке друга дорогого,
попоною покрытого в хлеву.
Мол, как, не забодает ли корова?
И снова лёг с шапчонкою на лбу.
Вдруг перед сном завыл зачем-то песню
про ямщика, что замерзал в степи.
Потом он плакал. И крестился перстью.
И мама мне шептала тихо: «Спи».
Он странно говорил: не «класть», а «ложить».
И говорил не «сроки», а «срока».
Он старым был, он сильным был, как лошадь.
Он умер, не дожив до сорока...
Долгое утро
-
Постепенно рассветает.
Вот во мраке проступает
там, где ходики стучат,
смутно-белый циферблат.
На стене белеют снимки.
На столе светлеют сливки.
Спят отец и мать во тьме,
как на белом на холме...
-
В эти родственные шири
я приехал из Сибири,
где заря на шесть часов
раньше всходит из лесов.
Потому-то я проснулся,
в синем мраке обманулся,
и лежу, и света жду...
Вот рассвет увёл звезду.
-
Помню, раньше в это время
тесто в кадке шло, добрея,
раньше с пеньем петухов
просыпался отчий кров.
Но, пройдя такие дали,
видно, мать с отцом устали.
В белых четырёх стенах
спят на белых простынях...
-
В памяти война клокочет,
свадьбы дочерей топочут,
телеграммы от сынка
падают издалека.
Ну, а там, в моей Сибири,
уж часы обед пробили.
Солнце, краны в сотни тонн
Енисей берут в бетон!
В счёт грядущей пятилетки
соболя заходят в клетки.
Там старается народ –
ест и пьёт на год вперёд!
-
Ну, а здесь – мурлычет кошка,
растолстела, как гармошка,
и варенье в погребке
пахнет сладко в холодке...
Рассветает постепенно.
Уж в избе светло отменно,
но ещё отец и мать
не проснулись – надо ждать.
-
Вот со звёздами обои
засветились надо мною,
можно книгу открывать –
но лежат отец и мать.
Вот светло уж нестерпимо!
Лезет солнце с синькой дыма,
словно в окна бьют с утра
погранзон прожектора!
Но отец и мама дремлют,
утру всё ещё не внемлют...
Да здоровы ли они?
Встань, пойди и загляни...
-
Я боюсь пошевелиться.
В окнах прыгает синица.
Нарастает яркий свет.
Никого-то в доме нет...