Русская поэзия | Валентин Устинов

Валентин Устинов

 
 
УСТИНОВ Валентин Алексеевич (1938 – 2015) родился в городе Луга Ленинградской области. Отец был репрессирован и расстрелян. Мать погибла. Воспитывался у родственников в деревне Вольная горка на Новгородчине. Окончил Ленинградский университет, Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А.М. Горького. Работал в газете «Правда Севера», редактором журнала «Север». Стихотворные сборники: «Зелёная песня» (1968), «Живица» (1971), «Талан» (1972), «Ярило» (1983), «Окликание звёзд» (1984), «Избранное» (1998) и другие. Жил в Москве.
 

  Тетеревиное утро
Сокрушение
Большак
Полёт яблока
Одинокое дерево
Лещ
 

Тетеревиное утро

-

Вот косач,

отливая чернью,

потянул и присел правей.

Как осколки зари вечерней –

дуги выпуклые бровей.

-

Он – то шагом,

то чуть порхая,

месит лапами снег парной.

И как белое опахало –

хвост распущенный за спиной.

-

Он поводит зрачком к востоку.

Он приплясывает, речист.

Ожиданием и восторгом

до краёв налиты зрачки.

-

А на песню да пляску с лёту,

под берёзы, на белый круг,

косачи опускались плотно –

каждый грузен

и нравом крут.

-

Поначалу по кругу,

                              мирно,

предвкушая удар и боль,

провели – как бойцы – разминку

и метнули жребий на бой.

-

И едва озаряться стала

медь сосновой литой коры,

как клинками чернёной стали

разошлись полукружья крыл.

-

Разудало притопнул – первый! –

развернулся, рванулся в бой.

Разлетелись по снегу перья

разноцветною бахромой.

-

Ток звенел,

                   клёкотал

                                    и ухал.

И, ярясь от избытка сил,

опьянённый весенним духом,

бил – как будто траву косил.

-

Будто дыбился лёд из русел

с гулом после январских снов!

…И тогда занялось над Русью

солнце,

            пахнущее весной.





Сокрушение

-

– Сокрушенья, парень, не приемлю…

Дед сидел – еловый посох в землю.

Синий глаз – в седой бровастой мгле.

– Дай-ко хлеб. Нарежь ломтями соты.

Посмотри-ко – день какой высокий!

Любо, парень, жить-то на земле!

-

Не крушусь о смерти – не печалуй.

Ну-ко на поветь ко мне пожалуй.

Видишь домовину? Первый сорт!

Сам её, голубушку, работал.

Украшал резьбой да позолотой.

Ладно сшита, что лодейный борт.

-

Я ведь мастер по морской посуде.

Лодьи мне заказывают люди.

Дело мне знакомое – тесло.

Дело мне знакомое – рубанок,

смолкою пропахшая рубаха –

вечное, как море, ремесло.

-

Домовина – это так, на случай.

Ты не сокрушайся, парень. Лучше,

чтобы я её сработал сам.

Чтоб забыли люди о несчастье.

Говорили: вот славутный мастер!

Удивлялись: экая краса!..

-

Экая краса, однако, друже!

Видишь, коршун, будто циркуль, кружит?

Чуешь, ветерок пахнул по ржи?

Слышишь, за водой пошла Любаша?

Тут грешно про смерть подумать даже –

что уж сокрушаться-то на жизнь!

-

Двинь ко мне тарелку со смородой.

Тоже нынче выдумали моду:

надо ль жить, да скоро ли помру?!

Это оттого, что неча делать.

А коль неча – щупали бы девок.

Вон бежит Любашка по двору.

-

Приглядись, какие, брат, обводы.

Что те шхуна – хоть спускай на воду!

На форштевень, как наяду, ставь.

Поглядишь – и в голове круженье.

Ты вот всё пытал про сокрушенье.

Сокрушенье – зреть её уста.

-

Сокрушусь – да, позабывшись, ухну.

Спохвачусь – и щурюсь на старуху.

Не заметит – ну, тогда добро.

А заметит – дрянь дела. Ревнива.

Раззвонит на всю округу: сивый!

мхом порос, а бес, мол, всё в ребро!..

-

Смеху-то – на всё село до ночи.

И Любашка – хлеще всех хохочет.

Чую, дразнит: что, мол, хороша?

Справедливо, парень, но обидно.

Седину-то всей округе видно,

да не видно, чем живёт душа.

-

Молода душа – до сокрушенья.

Я ведь, парень, скорый на решенья.

Вот спадёт жара – на косогор

поднимусь, где шишки да иголки.

Вырублю из самой чёрной ёлки

два смолистых корня для кокор.

-

И сошью лодью – себе на диво.

Чтоб плыла, как Любка, горделиво –

в центре мачта, за кормой весло.

Вот тогда пожду у пральни девку,

подхвачу – да с вёдрами в лодейку,

да в бега – пускай гудит село!..

-

Я давно приметил остров  в море.

Грохну дом на солнечном угоре.

Так забуду про свои года –

девке не захочется обратно.

Заживём просторно да приятно –

будто и не жили никогда.

-

Так-то, парень. Ты, поди, не веришь?

Дед сидел – плечища шире двери.

Глаз смеялся в жаркобровой мгле.

– Хрен с тобой: не веришь – и не надо.

День-то нынче – золотая радость.

Любо, парень. Любо на земле!..





БОЛЬШАК

-

Всю ночь мы уходили большаком.

Горел июль.

Навстречу шла пехота.

Дымились паром Мстинские болота.

Дымил большак растоптанным песком…

-

Всю ночь мы уходили в тишину –

мальчишки и девчонки из детдома.

И слушали огромную войну.

И путали её с протяжным громом.

-

Мы только начинали жить тогда.

И первые мои воспоминанья:

в помятый чайник бьющая вода

на маленьком разъезде без названья.

-

Там, над холмом, на семь ветров страны

расправив сучьев крепкие суставы,

вздымался дуб, от грозной вышины

укрыв собой обозы и составы.

-

Внезапный свист.

И вмиг (как смерть нага!)

земля распалась в рыжем смерче взрыва.

И рядом в небе, вздыбленная криво,

качалась вехой конская нога.

-

Состав чадил.

Треща, пылали брёвна.

По щепьям дуба густо лился сок.

Наш воспитатель Ксения Петровна

пыталась встать – и падала в песок.

-

Она шептала – пот катился градом –

прерывисто, клокочуще дыша:

– Не ждите… Уходите… Эти рядом…

Веди их, слышишь?!

Ты теперь большак…–

-

Потом умолкла.

Помню только ком

песка в ладони – бурый, тёплый, клейкий…

Потом мы шли июльским большаком

в прожжённых, взрослых, жарких телогрейках…

-

Тогда большак шёл только на восток.

Над ним дождём осколки моросили.

Концом пути казался нам исток.

Но мы уже узнали: мы – Россия.

-

У эшелонов клянчили погоны,

выспрашивая взрослых о войне.

Рвались назад – влезая под вагоны,

мотаясь бесприютно по стране.

-

На полустанках с голодухи пухли,

тая в глазах горячечную боль, – 

и чёрные угрюмые старухи,

жалея, забирали нас с собой.

-

По большаку –

в разбитые деревни,

где что ни дом – то щели да беда,

где что ни сад – то чёрные деревья,

где что ни стол – то жмых да лебеда.

-

Мы вместе с ними осенью вставали

и, взяв мешки, корзины, туески, 

шли по жнивью. 

                        И молча собирали

опавшие при жатве колоски.

-

Опорки расползались на ногах.

Терпели всё, друг друга убеждая,

что каждый новый колос урожая –

ещё обойма в сторону врага…

-

И час настал: большак повёл на запад.

И снова я себя запомнил там –

на полустанке,

где взрывчатки запах

не весь истлел, растёкшись по кустам.

-

Увидел дуб, расколотый ударом,

когда швыряли «юнкерсы» громы.

И замер я. 

              И понял, что недаром

его с Отчизной сравнивали мы.

-

Ещё обломленные ветки слиться

с землёю не успели до конца –

янтарный сок,

целебная живица,

врачуя, заслезилась по рубцам.

-

И в час, когда растаявшие снеги

рванулись ввысь, туманы зазмеив,

вокруг рубцов проклюнулись побеги,

погибший дуб собою заменив.

-

И меж дубков, познавших боль и сталь,

я ощутил себя частицей силы –

той, что зовётся испокон – Россией…

И предо мною жизнь раскрыла даль.





ПОЛЁТ ЯБЛОКА

 
Овальный дождь упал внезапно так –
как будто яблоко ударило о землю.
 

Отец сверкнул глазами в небо: «Внемлю!»
Набросил парусину на верстак
и побежал под яблоню, где был
шалаш из трав и будулья заборов.
И мать к нему прильнула:
«Не забыл
указ о запрещении абортов?»

 
(А был такой указ в тридцать седьмом).
Отец вздохнул: «Указами достали…»
И рассмеялся:
«О, великий Сталин!
Сумел он дочкой осчастливить дом».
«Ты думаешь, что всё же будет дочка? –
вздохнула мама. –
Путь любви един.
Опять я набухать начну, как почка.
А вдруг у нас родится Валентин?»
 

Мне снится по ночам:
сквозь листья звёзд
и ветви галактических спиралей
летит земля из непомерных далей
и путь её непостижим и прост.

 
Мне кажется – я помню первый день.
И шквал – создавший яблоко в полёте.
И как отец сверкающую тень
поймал в ладонь почти что на излёте.
Ел яблоко – вонзая в кожуру
весёлые искрящиеся зубы.
Смеялась мать:
«Ты ешь – как пьёшь жару,
в которой грозы, яблони и зубры.
Ты счастлив?»
 

Он? Он оглянулся: жизнь!
Он сеет жизнь и взращивает всходы.
Меня не зная, он в меня вложил
вот это счастье,
что кипит, дрожит,
цветёт и вянет, вновь цветёт, бежит,
хохочет, стонет, множится, кружит
густым многообразием природы.

 
Отец и мать…
Я набухал уже
той самой пресловутой дивной почкой.
Мой первый день катал с дождями бочки
и гром держал на радугах вожжей.
 

Я видел, как поморщился отец,
как яблочный огрызок кинул в лужу:
«Не яблоко покуда, а сырец.
Жаль, что сорвалось – загубило душу».
Мать в удивленье приоткрыла веки.
Он пояснил:
А семя – что душа.
Душа же зреет в каждом человеке
до спелости, сквозь годы, не спеша».
«Как хорошо сказал, – вздохнула мама. –
Вот бы дожить до спелости души».
Отец примолк, но возразил упрямо:
«Ты вот что, не загадывай-ка драмы.
Надеждой опасения круши».

 
Они не знали – я сегодня знаю:
мать начинала свой последний год.
Отец же пронесёт победы знамя
путями битв, отваги и невзгод.
В сорок седьмом на десять лет осудят.
В сорок девятом в лагерях умрёт.
Меня же вынянчат – спасибо! – люди.
Душевный всё же на земле народ.
 

Гляжусь в семидесятую зарю.
И вот, зачатый в счастии, без гнева
парю сквозь крону родового древа –
как яблоко созревшее парю.
Лечу сквозь годы, чтоб упасть на землю.
И стать землёй.
И яблоком земли
лететь туда, что всё и вся объемлет,
что всё перерождение приемлет,
творит, ликует, страждет и болит.

 
Земные грозы.
Холод звёздной дрожи.
Мать и отец!
А жизнь так хороша…
И лишь одно воистину тревожит:
успеет ли созреть моя душа?
 

Вот яблоко: его румяный бок
кипит земным здоровием ранета.
И я держу в руках,
как зрелый бог,
и спелый плод, и юную планету.





ОДИНОКОЕ ДЕРЕВО 

-

Одинокое дерево во поле белом

проступало сквозь сизую тьму.

Одинокое дерево во поле пело

ни себе, ни зиме – никому. 

-

Одинокое дерево маялось в поле

и однажды пропало в ночи.

С той поры – онемев от несказанной боли –

одинокое поле молчит.





ЛЕЩ

Лещ в синем омуте перед запрудой
был вечен,
словно бог земной –
этакое бронзовое чудо
с дубовую лопату шириной.
В долгие лета,
что солнца ваяли,
вдохновляли на пахоту, жатву, покос,
голубые водоросли полировали
пятаки чешуй как зеркальный поднос.

Русалки к нему подплывали утром,
смеялись,
    расчёсывая волос поток.
А он пузыри выпускал уютно –
по домашнему заботлив и волоок.

А на запруде добытчики крючки точили.
Самый малый плотву и ершей таскал.
Но главный лещ почивал в бучиле
и русалок к людям не выпускал.

Сладки ночлег и уха в сарае.
Огромен малинник – от ягод ал.
И жизнь человечку казалась раем.
Да так и было – пока он был мал.

А на земле – то снаряды вскипали адом,
то дожди на хлебах принимались плясать…
И выросшему мальчику сказали: надо
идти, чтобы маленький рай спасать.

Тогда на зорьке
он пошёл на плотину,
раздвигая тёплый туман плечом.
И, пока выпускали в луга скотину,
насадил червяка на слепой крючок.

Закинул наживку в бучило, под корни.
«На прощанье, – вздохнул, – хоть бы рыбник испечь.
А то какой я буду солдат – недокормыш:
ни винтовку поднять,
ни тем более меч».

Неподвижно и долго вода стояла.
Долго грустили в воде глаза.
Покуда, как пуховые одеяла,
не надвинули на омут тень облака.

И тогда поплавок покачнулся, дрогнул.
Пузырьки засветились потоками звёзд…
Шёл парнишка с лещом на плече –
и дорогу
за ним подметал двухаршинный хвост.

А потом мать парнишки в квашне замесила
горсть мучицы из ржи,
что в схоронке тишком лежит.
И просила у господа милости: силы
для последыша в доме –
на смерть и на жизнь.

Уложила на противень поле и речку,
солнце, ветер, траву и сиреневый сад.
И вздыхала над рыбником русская печка
жаром скорбной любви
то ли час, то ли вечность подряд.

А пока лещ томился –
стол холстиной накрыли.
Из подвала добыли жбанчик браги на свет.
И поспевший пирог, словно книгу, раскрыли –
на две части,
на старый и новый завет.

Так ударило паром и рыбным, и житным
в потолок,
      растеклось широко по избе,
что на миг примечталось:
теперь будет сытно,
и конец – наконец-то! – борьбе.

Мать смотрела на сына.
Сын ел и не ведал,
что вошли в его жизнь – жизнь и память леща,
стали телом его, стали кровью победы.
И дышала душа, от надежд трепеща.

В синей жизни моей есть овальные дали,
ночь на старой плотине,
картошка в золе.
Есть за адскими вспышками сумрачной стали
потаённый, застенчивый рай на земле.