Рождество
Марине Ганичевой
В зимней северной глуши
Занесло дороги снегом.
Монастырь моей души
Отдыхает от набегов.
Не ярится злобный тать,
Не летят зажжённы стрелы.
Значит, время починять
Потревоженные стены,
Обойти с молитвой двор,
Подсчитать свои потери,
В храм заснеженный, в притвор
Отворить под вечер двери.
-
Пусто в храме. Полумрак.
Холод плещется волною.
И зияет – си́лен враг! –
Купол раною сквозною.
Вот и плачь, душа, и жди,
Повздыхай, родная, кротце!
В эту рану от Звезды
Непременно свет прольётся.
Даруй, Боже, благодать,
Средь зимы – Господне лето,
В белом столбушке стоять
Немерцающего света!
Димитриевская
-
Время до зимних снегов,
Ветры бесстыдны и злы.
Чистый октябрьский покров
Сдёрнут с ноябрьской земли.
-
День беспросветный, горюн,
Лёг на осеннее дно.
Ливней последний табун
Топчет полей полотно.
-
Ночью часовня пуста,
Встану, чуть жив, у дверей.
На пол стекает вода
С мокрой шинельки моей.
-
В банке стеклянной цветы,
Крест на белёной стене,
Холод гранитной плиты...
Господи, буди и мне,
-
Буди, Спасителю мой!
Как тёмным ветрам ни дуть,
С этого поля Домой –
Самый проверенный путь.
-
Низко над тихим двором
Синего неба разлив.
Вот я стою под окном,
Светел, смирён и красив.
-
Трав золотых волокно
Ласково льнёт к сапогам.
Выглянет мама в окно –
И не поверит глазам.
* * *
Отпевали мамку Венькину,
мамку глупую, красивую,
молодую, несчастливую…
За окном синички тенькали,
заливало церковь солнышком,
Венька съёжился воробушком
на скамейке под иконами.
Мужики ворчали сонные:
полтора часа – не менее –
батюшка служил размеренно.
Голосок срывался слабенький,
то взлетая вверх, то падая.
Повторял слова отрадные
Веньке тайно ангел пламенный.
И какие-то мгновения
Венька видел, как воочию! –
шли блажени непорочнии
вместе с мамкой в даль весеннюю.
…И потом, уже за речкою,
на кладбищенской окраине
думал: здесь ли бесконечное,
где ни слёз, ни воздыхания?!
И в своей унылой горенке,
всё твердил полночи истово
те слова, что ангел горестный
подарил ему таинственно.
Сон
-
По стенам у нас не висело икон,
красного угла и в помине не было,
а мне в детстве приснился сон:
изба на угоре у моря Белого.
Помнится: стол, скамья под окном,
утро ли, вечер ли светлый, неважно...
Входят мужи в одеянье чудном,
сияют кресты на груди у каждого.
В горницу, полную тишины,
солнышком освещённую,
вошли и встали у дальней стены, –
радостно смотрят на меня,
некрещёную,
не считавшее сие за беду.
-
Я книжку любила про попа и балду,
росла Марьей, родства не помнящей,
дудела со всеми в одну дуду,
кричала с друзьями на сонмище:
«Рабы – не мы!».
И всё же рабе
Божьей
радости хватило в бездомье
оставаться памятью в той избе,
как в родовом родительском доме.
* * *
Назойливы, глупы и пошлы,
Любимые песни толпы –
повсюду.
И страшно и тошно,
И шепчет мне ангел: «Терпи».
Не смею воскликнуть: «Доколе?»,
Заранее знаю ответ.
Но радостно слышу невольный
Невидимой птахи привет,
Поющей не нам на потребу
Над серым проулком пустым,
А только высокому небу
И только собратьям своим,
Поющей на веточке сирой
Над створкой чужого окна, –
Вся лживая музыка мира
Сердечку её не страшна.
* * *
Я нетолерантна и непозитивна,
Убога, совкова и неперспективна!
Я старая русская. Нет мне покоя
От этих фантомных огней за рекою,
Где столько столетий деревня стояла,
А нынче бурьян и кусты краснотала –
Для многих давно надоевшая тема.
Пространство России пустынно и немо,
И только эфир множит хохот вселенский.
Я буду стоять у дороги смоленской
И ждать, когда к дому от стольного града
Мои неразумные двинутся чада.
* * *
Верю, всё закончится счастливо.
Я умру старухой некрасивой,
бесприютной (очень может быть).
-
Дунет ветер в узенькую щёлку.
«Отошла, – прошепчет, – богомолка»,
и пойдёт по улице кружить,
-
И притихнет где-то в редколесье.
Вспомнит ночи, что мы были вместе,
пусть по разным сторонам окна.
-
И в дороге, в сумерках промозглых.
Как сквозь сумрак пробивались звёзды!
И – великой радости полна –
-
вечности сияла, пела бездна!
И напрасно грозно и бесслезно
смерть стояла на моём пути.
-
Я жила... живу... а вот и ангел,
в том же всё – в хранителевом ранге.
Господи, помилуй и прости!
Серёга Чекмарёв
-
Он привяжет к обмоткам дощечки –
Нет сапог! Что поделать... Война.
Он отыщет фуфайку на печке
В темноте. Поглядит из окна:
Снег вчерашний на улице тает,
Ветер гонит к забору листву, –
Этим утром Чудинова Таня
Уезжает обратно в Москву.
Из уральской лесной глухомани,
Из посёлка – домой, в города,
Уезжает «московская» Таня
Навсегда, навсегда, навсегда.
-
С ней не то что поцеловаться –
Пары слов ей сказать не сумел,
Он-то взрослый – без году шестнадцать.
Да Танюха – пацанка совсем!
Почему же тогда за телегой
Он идёт? Отчего – не поймёт –
Чуть поодаль, по первому снегу
До своротки к заводу идёт?..
…Ей десяток восьмой скоро минет.
А спроси – почему, отчего
Она помнит мальчишкино имя
И фамилию помнит его?
ПУТЬ
-
В снежные руки пастушеский кнут
Ветер возьмёт, по белеющим кочкам
Щёлкнет сердито… Волхвы всё идут,
Богу подарки несут в узелочках.
-
Где ж тот предвиденный град Вифлеем?
Бодрствует? Спит, очарованный Чудом?
Он за снегами не виден совсем,
Спрятан в просторе безлюдном.
-
Путь ощетинился глыбами льда,
Колется снег, словно хвойник подстожный.
Но указует дорогу Звезда. –
Значит, назад повернуть невозможно.
-
Делай, что должно, неси и храни,
Свет очага прозревай сквозь метели, –
Только столетья, и годы, и дни
К Божьей сложи колыбели!
* * *
И возили, возили меня с рождения
из Москвы на Север и обратно – в столицу.
Подгоняли вагончик ветра
зимние и весенние,
летние да осенние просили поторопиться.
Пели победно и радостно гудков трубы.
Мимо надписей – кирпичиками по траве –
«Вперёд, к коммунизму!»,
помню, летит в Москву паровозик со смоляным чубом,
разметав его по ивнякам сизым.
К бабушкам еду, сижу бессловесной чурочкой,
в ладошке сжимаю печенья дарёного крошево…
Говорили в посёлке маме: «Дочь твоя дурочка,
у неё все добрые да хорошие».
Теперь поумнела. Простите меня, грешную!
Теперь не так: вижу и то, что видеть не надо.
Вспоминаю годы давние, вешние,
разгадываю тайны семейного лада.
Не было у бабушек в доме икон, и о Боге не говорили,
может быть, крестили украдкой вослед, в спину.
Но любили, Господи, как любили!
Почему в прошедшем? Любят и ныне.
Стоят рядышком на далёкой-далёкой станции
под какой-нибудь немыслимо светлой сенью
черёмух небесных, небесных акаций –
терпеливо ждут моего возвращения.
ВОЛХВЫ
В снежные руки пастушеский кнут
Ветер возьмёт, по белеющим кочкам
Щёлкнет сердито… Волхвы всё идут,
Богу подарки несут в узелочках.
Где ж тот предвиденный град Вифлеем?
Бодрствует? Спит, очарованный Чудом?
Он за снегами не виден совсем,
Спрятан в просторе безлюдном.
Путь ощетинился глыбами льда,
Колется снег, словно хвойник подстожный.
Но указует дорогу Звезда. –
Значит, назад повернуть невозможно.
Делай, что должно, неси и храни,
Свет очага прозревай сквозь метели, –
Только столетья, и годы, и дни
К Божьей сложи колыбели!
ПЕЛАГЕЯ
Памяти Фёдора Абрамова
и его героинь
А по северным рекам стояли тогда деревни.
Не были берега кисельными, реки – молочными.
Чтобы жизнь текла и земля не твердела кремнем,
Работали бабы денно и нощно.
Пели, бывало, сердца грея,
Мужиков вспоминая, отданных военному лиху,
И жила в деревне одной Амосова Пелагея,
Золотоволосая пекариха.
Статью слыла богатырской, а как же иначе.
Без богатырской стати столько хлеба не выпечешь.
Хлебную буханку, как младенца, надобно вынянчить,
А буханок тех – тысячи!
Слава о хлебе Пелагеином шла повсеместно,
Из дальних краёв приезжали, Христа ради просили,
И кормила Пелагея хлебом все деревни окрестные,
Врать не буду, может, и пол-России.
Ветер из века двадцатого приносит скупо
Запахи клевера сладкого, чаще – полыни.
Была мне в юности Пелагея, что гамлетовская Гекуба,
Прочитанной книги литературная героиня.
Когда и выросло мифа сего золотое дерево?
Не заметила – неба коснулось ветвями.
Вижу: идёт Пелагея с работы в свой терем,
Травы ночные стелются под ногами.
Ныне дни убывающие считая скаредно,
Поминаю её со сродники, душой светлею:
Упокой, Господи, в селениях праведных
Пекариху абрамовскую, Амосову Пелагею.
НЕВЕРНАЯ ЖЕНА
Бесконечный погост на угоре –
Лихолетий военных печать.
Ты сегодня вернулся героем,
И живые все вышли встречать.
И считали мальчишки медали
На груди на геройской твоей,
И старухи глядели с печалью,
И некстати запел соловей
По счастливой когда-то привычке.
Но застуженный ветер не стих,
Полоскался голубенький ситчик
Вкруг озябших коленей моих.
Холодком обнимала рябина.
И когда замолчала родня,
Словно тысячи вёрст до Берлина,
Стали десять шагов до меня.
Отголоском последнего боя
Гром небесный вдали отгремел.
У ворот, где прощались с тобою,
Ты в глаза наконец посмотрел.
И шинель, улыбнувшись беспечно,
На виду изумлённой родни,
Мне набросил на слабые плечи,
На неверные плечи мои.
* * *
Брошенка Антонина –
деревенская моя бабка далёкая,
чужая совсем, как будто ненастоящая.
Настоящая – «акала», а не «окала»,
настоящая стелила простынки хрустящие,
укладывала, баюкала, баловала конфеткою…
А эта пряталась за лесами дремучими
в деревне дикой с названьем Медведково,
лишь весточки слала от случая к случаю.
Не помню ни запаха её, ни голоса,
раз всего и сидела у неё на коленях:
на фото – палец во рту и гляжу растерянно,
она в платочке, прикрыты волосы.
Всю войну у печи… По ночам еле-еле –
дети ждут – брела от пекарни в темени.
«Антонина твоя другому греет постелю!» –
солгала соседка, но пришлось письмецо ко времени:
шёл дед с фронта, шёл, да не к дому –
к молодой озорной фронтовой подруге.
Что же, и эта история многим знакома,
вот и неслось по деревенской округе:
Я пекла кирпичики,
хлебные буханки,
потемнело личико,
стала как цыганка.
Мне бы новое пальто
да платок из гаруся́!
А не люби меня никто –
я не наваливаюся́.
Она ли пела, или соседушка её забубённая,
виноватая перед ней, и ею прощённая?
Да и как не простить: у соседки дети – сиротками.
А у неё муж – живой всё-таки.
И ждала его, пока жив был в своей Украине,
забывший совсем про неё, Антонину,
стыдившийся её деревенской «дремучести».
Умерла вслед за ним, сказали:
отмучилась.